Крамольные полотна
Источник: журнал «Знание – сила», №11, 1959 год. Автор статьи: А. ВАРШАВСКИЙ, кандидат исторических наук
Едва взглянув на эскиз, где был изображён пьяный-препьяный священник и ещё более пьяные участники крестного кода, Совет Академии художеств поспешил возвратить его автору. О священниках такое? Ни в коем случае.
Приходилось лукавить. Благолепие? Ну, что же, будет и благолепие, будет и пастырская проповедь. Нельзя изображать священника в ризе? Оденем его в рясу. И даже пусть проповедь его будет на самую невинную тему – всё чинно, благородно. Идиллическая картинка провинциальной жизни.
С огромным увлечением работал над своей картиной Василий Перов, точнее над картинами, ибо наряду с утверждённой «Проповедью на селе» он не оставлял и «Крестного хода».
И когда осенью 1861 года он поставил свою подпись под «Проповедью на селе», можно сказать без преувеличения, что в России родился новый великий художник, а с ним впервые в истории русской живописи – и новая тема, тема обличения церковников и всего того, что они проповедуют и освящают.
Хороша была идиллия! Правда, внешне на картине всё обстояло благополучно: священник действительно читал проповедь, в церкви было много народа, всё строго и в спокойных тонах, на первый взгляд – милая картинка патриархальных нравов. Этакий, списанный с натуры, живой, не без юмора сделанный этюд.
Но присмотритесь повнимательнее: священник одной рукой показывает на небо, другой вполне определённо указует на помещика, сидящего в кресле. Ведь проповедь – об этом свидетельствует надпись на стене – посвящена тому, что «несть бо власти, аще не от бога». И храпит под мерный рокот елейной проповеди, развалившись в кресло, помещик – ему-то уж она во всяком случае ни к чему, и охраняет его покой здоровенный лакей, который гонит прочь осмелившуюся приблизиться к барам бедно одетую старушку. И увлечена разговором с местным щёголем молодая, с пустым и холодным лицом помещица; чуть прикрывшись молитвенником, разодетая в шелка, беззаботная, с явным удовольствием внимает она комплиментам уездного Дон Жуана. Что им всем, этим богачам, проповедь: они знают, что проклял во веки веков праотец Ной сына своего Хама и всё его потомство, обязав его во все будущие времена, на веки веков (аминь!) трудиться для потомства Сима и Иафета. Так сказано в Библии, в книге Бытия, в главе IX. А чтобы не оставалось на сей счёт никаких сомнений, кому трудиться, а кому пользоваться плодами трудов, на одной из икон (называлась она «Сим царствует над всеми») был изображён царь, восседающий на троне и повелевающий людьми. Рядом с ним чуть ниже, священник в образе Иафета, который «молится за всех», а ниже всех – мужичонка с сохой – многострадальный крестьянин, Хам, который «трудится за всех».
Монотонно тянется проповедь: «Рабы, повинуйтесь господам своим по плоти со страхом и трепетом, в простоте сердца, как Христу». И ещё сказано: «Можете передавать их (рабов) в наследство и сынам нашим по себе, как имение; вечно владеть ими, как рабами...»
«Несть власти, аще не от бога»... Два мира на картине художника: сытый, равнодушный помещик, кроткий на вид, но, как писал известный русский критик В. В. Стасов, вероятно, алчный и безжалостный «на деле», чей покой, власть, деньги охраняют лакей и священник, и – обездоленные, угнетённые крестьяне.
Помещик – и крестьяне. Но за ними вся многострадальная царская Русь середины прошлого века, Русь, над которой – нагайка помещика, палка станового и крест служителей божьих; Русь, где, словно скотину, словно вещи, продают и покупают и «живые» и «мёртвые» души, где Салтычихи безнаказанно губят невинных, где под ярмом самодержавия, освящённого церковью, влачат жалкое существование миллионы и миллионы людей, низведённых до положения рабов.
Вот стоят двое из них прямо перед кафедрой, с которой батюшка грозит всеми карами ослушникам божьей воли, измождённые, усталые, чуть ли не в рубищах. Как сказал в своём стихотворении Добролюбов:
Покорны будьте и терпите, –
Поп в церкви с кафедры гласил, –
Молиться богу приходите,
Давайте нам по мере сил...
– Само это противопоставление было достаточно впечатляюще. Но Перов пошёл гораздо дальше.
В самом деле. Ведь, кроме этих двух стариков (и то один из них почёсывается за ухом и не слишком доверчив его взгляд – не раз за свою долгую жизнь испытал крестьянин, что такое власть, не единожды гуляла по его спине плётка помещика, и он отлично знает цену словам священника) да двоих ребятишек, никто больше и не слушает проповеди. И неудивительно: нет в ней для народа ничего ни нового, ни утешительного. Недаром почти все присутствующие в церкви окружили какого-то грамотея. Он держит в руках текст; возможно, это манифест о «воле».
Вот эта несколько приглушённая (иначе в те времена нельзя было) нотка – поистине великолепная находка Перова: нечего, как бы говорит он, изображать наших крестьян покорными, забитыми, богобоязненными. Придавленный невыносимым гнетом правящих классов, одурманиваемый елейными речами своих духовных пастырей, русский народ, несмотря ни на что, сохраняет веру в свои (а не в божеские) силы, присущий ему здравый смысл, любовь к свободе и независимости, отвращение к рабской покорности, презрение к религиозному ханжеству.
Это была правда – и её-то прекрасно и зримо запечатлел Перов.
«Бог-то бог, да сам не будь плох», «на бога надейся, да сам не плошай», «попы по мзде поставлены», «у попа руки загребущи, очи завидущи», «на небо поглядывает, на земле пошаривает» – в этих и многих других поговорках и пословицах сказывалось истинное отношение народа к попам, к проповедуемым религией законам, к самой религии. А. С. Пушкин, сам не единожды в своих произведениях высмеивавший и попов, и библейские сказки, однажды отметил: «В нашем народе... равнодушие к отечественной религии». То же самое писал и в своём знаменитом письме к Гоголю «неистовый Виссарион» – Белинский: «Приглядитесь попристальнее и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ».
Подобно Герцену, Чернышевскому, Добролюбову и другим своим современникам – борцам с тиранией церкви, с насаждаемыми ею предрассудками, Перов выступил с резкой и обличительной критикой религии. И характер этой критики был великолепно понят современниками.
«На первый взгляд, – писал В. В. Стасов, – тут всё только юмор, добродушный, милый, наивный, незлобивый, ни о чем особенно не задумывающийся юмор, простые картины русских нравов; да, но только от этого «наивного» юмора и от этих «простых» картин мурашки по телу бегают. Гоголь с Островским, должно быть, тоже наивные юмористы и изобразители простых сцен были. Нет, кто не слеп и не глух, почувствует в этих картинах едкое жало».
Но «Проповедь на селе» была только началом.
* * *
Нет, недаром ещё в первом, значительно смягчённом по сравнению с окончательным вариантом эскизе-наброске «Крестного хода на Пасхе» блюстители порядков увидели крамолу. Ещё бы! Ведь никто из художников в России до Перова не отваживался так неприкрыто, так резко и вместе с тем так правдиво изображать духовенство, казённые церковные праздники такими, какими они были, какими, по выражению Стасова, «всякий их знавал и видел в действительной жизни». И можно сказать без преувеличения, что Василий Григорьевич Перов сделал здесь не меньше, чем Пушкин с его «Гаврилиадой» и «Сценой в корчме» из «Бориса Годунова» и Гоголь с попами, дьячками, монахами, фигурирующими в его рассказах, – в литературе, Мусоргский с его «Семинаристом», с его Варлаамом из «Бориса Годунова» – в музыке.
Картина была закончена в 1861 году и в том же году выставлена на постоянной выставке Общества поощрения художеств в Петербурге. Впрочем, пробыла она здесь недолго. Вскоре по распоряжению властей она была с выставки снята и строжайшим образом было запрещено воспроизводить в печати с неё репродукции. Официальная Россия осталась верной себе: она поспешила расправиться с этим замечательным творением Перова. Так же как до этого со многими произведениями Пушкина и Лермонтова, Белинского и Добролюбова, Полежаева и Рылеева, как впоследствии с творениями Некрасова, Чернышевского, Герцена, Салтыкова-Щедрина – со всеми теми произведениями, где обличалось самодержавие и крепостничество, насаждаемый церковью фанатизм и мракобесие, где выражалась – пусть даже робко – надежда на лучшее будущее – без угнетателей, без церкви.
[Более того, я думаю, что довольно внушительная часть русской культуры не прошла царско-поповскую цензуру и была уничтожена – дабы ничто не могло пошатнуть православный уклад и «богоизбранность» власти. Хотя настоящая «православность» и «духовность» простого люда будет с успехом продемонстрирована в 1917 году… – прим. D.]
«Слухи носятся, что будто бы Вам, – встревоженно писал П. Н. Третьякову, который отважился приобрести эту картину для своей галереи (Третьяковской) художник В. Г. Худяков, – от св. Синода скоро сделают запрос – на каком основании Вы покупаете такие безнравственные картины и выставляете их публично... Перову вместо Италии [Художник в это время собирался в заграничную поездку] как бы не попасть в Соловецкий» [В Соловецком монастыре находилась одна из церковных тюрем царской России].
...Еле бредёт по грязи, под хмурым небом, нестройная процессия, с крестами и хоругвями. «Святой» праздник, пасха, и пьяны все участники крестного хода, пьяны до бесчувствия – и те двое, что чуть пошатываясь, идут впереди, и мужик с крестом, заунывно тянущий какую-то песню, быть может, далеко не религиозного содержания, и нищий старичок, оборванный, растрёпанный, несущий икону кверху ногами. Онучи у него развязались, сам он вот-вот плюхнется в жидкую грязь, голова опущена – благолепие, да и только! Навеселе и дебелая, с глуповато-пьяным лицом молодица, что обеими руками ухватилась за икону Богоматери – всё какая-то точка опоры. Подоткнув подол красного платья, нетвёрдо ступает она по лужам, лицо её припухло, с ноги спустился чулок. А в центре – сам отец благочинный. Придерживаясь одной рукой за столб крыльца, зажав о другой крест, спускается он, пошатываясь со ступеней, духовный пастырь, пьяный до того самого положения, о котором издавна в народе говорится: напился до положения риз.
[Читал как-то навеянную новыми тенденциями современную трактовку этого произведения, в которой говорилось, что попы со свитой, дескать, не пьяные в хлам, а уставшие, т.к. «трудились» не покладая рук – крестили, отпевали, молились и т.п. – прим. D.]
Что за обрюзглое, страшное лицо: тупой бессмысленный озгляд, припухшие глаза-щёлочки, всклоченная, неопрятная борода, растрёпанные волосы... Батюшка изволил изрядно нагрузиться и, право, ему сейчас не до бога, не до праздника. «Вряд ли он даже помнит и самого себя, даром, что в ризе, даром, что перед ним несут крест и икону», – писал Стасов.
А рядом с ним на ступеньках дома валяется дьячок. Его выдержанная на крепких винах натура на сей раз оказалась слабоватой: едва выйдя из избы, шмякнулся он, выронив молитвенник и «дары» прихожан. И силится подняться бедолага, а ноги не действуют, а руки – ровно не свои...
И отливает водой на крыльце своего пьяного мужа хозяйка, а под крыльцом прямо в грязи лежит мертвецки пьяный ещё один из паствы.
...Тянется вдоль деревни с её убогими, крытыми соломой крышами, с её кабаком и церковью, вдоль немощёной улицы, пьяный «крестный» ход – угодный начальству, угодный богу.
«Светлый праздник в деревне» – так первоначально назвал свою картину Перов. Убийственное название, впрочем, совершенно точно соответствовавшее и замыслу художника и, главное, сути дела.
Нестоящий большой художник – всегда в какой-то мере и историк, и философ, и борец за правду. Трудно было более ярко, более впечатляюще показать истинную роль духовных праздников как одного из методов оглупления масс, низведения людей до скотского состояния, чем это сделал Перов.
Небольшая картина, всего несколько персонажей – но как бесконечно много сказано!
Ханжество, лицемерие, цинизм церкви обличал своей картиной Перов. И его священник из «Крестного хода» – родной брат тому из «Проповеди на селе», что, елейно указывая на небо, призывал крестьян к послушанию своим господам. Более того, по сути, одна картина – продолжение другой. И в обеих не только, не просто обличение церкви и религии, но обличение всех сущих в то время порядков всей отвратительной русской крепостнической действительности.
И ещё одно: обличение не ради обличения, осмеяние не ради осмеяния. Большая душевная боль за судьбы народа, за судьбы Родины – и вера в его лучшую долю, вера, что настанут те времена, когда разогнёт свою спину трудящийся люд, – вот что подспудно присутствовало в этих картинах, вот что было особенно ненавистным всем тем, кто обрушился на эти поистине прогрессивные творения Перова. Ибо больше всего на свете страшило ретроградов и защитников порядков – как бы не проникло «безверие» в народ, их страшили то времена, когда, как писал Некрасов,
Мужик...
Белинского и Гоголя
с базара понесёт.
* * *
Казалось бы, более чем недвусмысленно выразил своё отношение к религии и церкви Перов – недаром грозили ему реакционеры Соловками, недаром даже упоминать о его «Крестном ходе на Пасхе» вплоть до революции 1905 г. – к тому времени художник уже давно сошёл в могилу – нельзя было. Эту картину – одну из самых нравственных, проникнутых высоким гражданским пафосом картин русских художников,– духовенство и царские власти объявили безнравственной, что, впрочем, лишь служило ей лучшей аттестацией. Но год спустя поело «Крестного хода» Перов выступил с новой картиной, наделив её почти идиллическим, чуть сентиментальным названием: «Чаепитие в Мытищах»...
И снова эффект картины был поразительным. На первый взгляд – это вообще присуще многим лучшим творениям в живописи – в ней как будто и не было ничего особенного. Обычная уличная сценка, метко схваченная, впечатляюще нарисованная. И только? Но вглядитесь повнимательнее в этого рыхлого, толстого, с заплывшими щёлочками глаз, с лицом, покрытым испариной, разомлевшего от жары монаха: посмотрите, с каким неудовольствием глядит он на посмевшего нарушить его покой инвалида-слепца, тянущего к нему руку за подаянием. Как брезгливо морщится он – «отрёкшийся от мира», «посвятивший себя служению господу» – при виде этого несчастного калеки, как равнодушно взирает он, циник и тунеядец, больше всего на свете ценящий лишь свой покой, свои удобства, на этого бывшего солдата, человека труда, воина, ещё недавно охранявшего его покой, его благополучие.
«Подайте, Христа ради, копеечку, убогому на пропитание».
Но напрасно держит руку слепец – не вложит в неё монах ни копейки: ведь он привык не давать, а брать, и даже голодный мальчонка, оборванный и босой, не трогает его чёрствого сердца.
«Приидите ко мне, труждающиеся и обременённые, и аз упокою вы»...
Так ведь, кажется, говорится в библии, которую монах, разумеется, не может не знать?
Но что ему! Ведь ещё в XVI веке монах Вассиан писал, обращаясь к монастырской братии: «Сами вы изобилуете богатством и объедаетесь сверх иноческой потребы, а крестьяне, работающие на вас, в ваших сёлах, живут в последней нищете».
«Подайте Христа ради»...
Сытый чревоугодник-монах и нищий солдат: всё у того, кто весь свой век был празден, и ничего у другого, что весь свой век работал как вол.
А как же с христианским милосердием? С христианской любовью к ближнему? С христианским смирением? Впрочем, разве в той же библии не сказано, что каждый должен довольствоваться своей долей? И, очевидно, слепцу только и остаётся, что удовольствоваться библейской же фразой: «не противься злому».
Ядовитой иронией проникнута вся эта картина Перова, и, как и в предыдущих своих вещах, он поднимается в ней до широких и важных обобщений; не только монах-тунеядец – вся Россия крепостников, все потомки Иафета и Сима, угнетающие, объедающие народ, паразитирующие на народе, пригвождены здесь к позорному столбу.
И, в противоположность монаху, насколько же человечен во всём своём безысходном горе солдат-слепец, один из тех, кто, подобно миллионам отдающих последнее господам и священникам, должен, по учению церкви, удовольствоваться тем, что ему сторицей воздастся на том свете! Жестокое и лицемерное учение, обнажённый классовый смысл которого предельно прост.
Великолепное суждение на сей счёт с чисто солдатской прямотой высказал однажды Наполеон.
«Когда человек умирает с голоду рядом с другим, у которого всё в изобилии, – писал он, – ему было бы невозможно мириться с тем неравенством, если бы не было власти, которая твердит ему: «Так угодно богу, необходимо, чтобы на свете существовали богатые и бедные, а в будущем царстве будет иначе». Неравенство богатств не может существовать без религии».
Наверное, и современникам Перова приходило в голову, глядя на монаха и на нищего, а ведь грош цена всем посулам религии, всем лживым проповедям, смысл которых в насаждении покорности, примирения с нищетой, голодом, бесправием, угнетением.
* * *
Более 900 монастырей насчитывалось до революции в царской России. Свыше миллиона гектаров земли имели они, около ста заводов – маслобойных, сахарных, кирпичных, кожевенных, около 500 монастырских ферм, более семисот гостиниц и подворий. И огромные суммы денег, бесчисленное количество драгоценностей – на многие миллионы золотых рублей. Таковы были владения бессеребреников, «отрёкшихся от мира и от соблазна», тех, кто, постригаясь в монахи, помимо обета целомудрия и многих иных «богоугодных» обетов, давал и обет нищеты, отказываясь от всякой собственности!
Бедные бессеребренники! Видимо, нелегко приходилось им, если для оправдания безмерного стяжательства они оказались вынужденными придумать специальное церковное правило, поразительное даже среди остальных лицемерных церковных правил. Смысл его сводится к тому, что «церковное богатство – нищих богатство».
Вот уж поистине – в огороде бузина, а в Киеве дядька!
Ведь так можно подумать, что и в самом деле не о себе, а о сирых и нищих заботилась церковь, заботились монастыри и иноки. Как же! Даже бесплатные обеды иногда, по большим праздникам, устраивали в монастырях и действительно кормили, не забывая, однако, рядом с миской супа ставить и кружку для «доброхотных» даяний.
О, эти знаменитые даяния! Чего только не делали монастыри, впрочем, так же как и церковь, везде, и на Руси, и в древней Византии, и в средневековой Франции, и в современной Италии, чтобы «рука дающего, да не оскудевала бы!» На какие только уловки, приумножая свои богатства, не шли.
Привилегированными мастерскими наёмной молитвы – по меткому выражению известного дореволюционного историка В. О. Ключевского, – были монастыри, и богатели год от году эти мастерские.
«Все помыслы монахов, – писал в 1913 г. побывавший в Афоне, крупном монастырском центре царской России, корреспондент газеты «Юманите», – направлены к тому, чтобы тем или иным путём получить деньги на своё содержание. Куда ни повернись – везде икона, везде подсвечник и рядом тарелочка, где обязательно для приманки лежат две, три монетки, хотя, может быть, здесь не было жертвователя, и долгое время.
Если ты не положишь на тарелочку или не купишь свечи, то с тебя иным путём возьмут, например за поминовение усопшего отца, матери, брата: у всякого есть кто-нибудь на том свете. А если нет мёртвых, ну так за здравие живых.
Существуют даже специальные прейскуранты, отпечатанные типографским способом; в них всё расписано, всё указано, здесь всё есть – поминовение вечное, на год, на два месяца, за одно лицо и сразу оптом, за целую дюжину. Выбирай любое...
«Вы думаете они впрямь записывают и поминают, – сказал мне мой знакомый, афонский монах О. Тарасий. – Да где бы хватило бумаги записывать всех дураков, желающих «вечного» поминовения, и когда бы это можно было поминать их, на какой такой бесконечной службе? Обманывают они народ тёмный...»
Так было в 1913 году, так было и за сорок восемь лет до этого, когда Перов писал свою картину «Монастырская трапеза», так было везде – в Афоне, в Киево-Печерской лавре, в Троице-Сергиевой лавре... Менялись лишь некоторые детали. Суть оставалась одна и та же.
...Огромный зал со сводчатым лепным потолком, просторный, богато украшенный, с расписными стенами; столы, покрытые скатертями, яства. Не первый голод утоляют здесь – пир идёт горой, и сбились с ног лакеи, то бишь прислужники, подавая уже десятую перемену блюд.
От своих трудов, так во всяком случае считалось, должны были питаться монахи – «свои труды ясти и пити». Где там!
Откровенное разгульное пиршество – и, как глас вопиющего в пустыне, мольба нищенки, прямо на каменном полу у стенки сидящей вместе с двумя детьми своими. Никто не обращает внимания на неё, никому до неё нет дела, и так же, как в «Чаепитии в Мытищах», в воздухе повисает рука того, кто обращается за помощью к монахам. К тем, что лицемерно рассуждая о евангельской кротости, о любви к ближнему, о помощи сирым и убогим, строит на этом своё благополучие здесь, на грешной земле, объедаясь и упиваясь, живя вольготно и ни в чём себе не отказывая.
Пир в самом разгаре, и монахам не до бедняков, им вообще ни до кого на свете, кроме самих себя.
И над всем этим гомоном, шумом, весельем – огромное распятие с изображением Христа. А на стенах роскошной трапезной, рядом с образами в золотых рамах, церковной вязью выведено: «Не судите, да судимы будете», «Да не смущается сердце моё».
Да не смущается сердце моё! Какая ирония вложена в эти слова, как правдиво и искренне, продолжая и заостряя идеи, высказанные в «Чаепитии в Мытищах», разоблачает художник ложное смирение, ложные добродетели монахов.
Вот так святая жизнь! Вот тебе посты и молебствия, аскетизм, отрешённость от всего мирского, богоугодные деяния, служение идее! Бездельники, тунеядцы, чревоугодники, ни на грош не верящие в то, что они проповедуют, – такими показаны на картине монахи. И пусть не подумает кто-либо, что Перов сгустил краски. Нет! Кровью сердца писана эта картина, и правдива она до мелочей, ничего не придумано, всё – с натуры.
Да и что, собственно, мог здесь преувеличить художник, когда в Троице-Сергиевой лавре, например, перед всенощной приносились ведра с пивом и мёдом, и во время службы монахи по очереди изрядно подкреплялись, настолько изрядно, что даже специальная поговорка по сему случаю возникла: «правый клирос поёт, а левый в алтаре вино пьёт».
И если в XVIII веке монахи – об этом свидетельствуют дошедшие до нас два устава о трапезах Троице-Сергиева и Тихвинского монастырей – получали в своём монастырском уединении на обед «хлебы белые, ржаные и пшеничные, калачи, щи капустные, ботвинью, борщ, уху, лапшу молочную, блинчатые пироги, пироги с маком и рыбой, с яйцами и сыром, лососину, осетрину, яишницу... кисель, ягоды, орехи, блины, квас, мёд, пиво, сыченое (самогонное) вино», то и в XIX веке трапезы в монастырях отличались таким же, если не большим, разнообразием блюд и, разумеется, соответствующими возлияниями.
«Не для Иисуса, а для хлеба куса» – эта циничная поговорка была хорошо известна монахам. Причём «кус» был весьма основательный: монахи, как, впрочем, и все остальные церковники, твёрдо помнили – переиначивая это, разумеется, на свой лад – что «не хлебом единым» жив человек.
Но не в этом, в конечном итоге, дело и не это главное в картине Перова. Главное в другом. Великой ненавистью проникнута эта картина замечательного художника и прежде всего ненавистью к тем условиям современной Перову жизни, которые позволяли церкви, опиравшейся на союз с крепостническим государством, творить все эти бесчинства, обманывая народ, преграждая дорогу знаниям, науке, грамотности. И очень в этом смысле символична барыньке, которая под руку со своим муженьком вошла в трапезную. Можно не сомневаться, она сядет за стол вместе с бражничающими монахами: свой своего не обидит. Недаром к ней, а не к бедной женщине, протянувшей руку за помощью, спешит продувной иерей.
Правдивая, беспощадно правдивая картина, во многом, как, впрочем, и большинство других антирелигиозных, антицерковных произведений русских художников, не потерявшая своего значения и сегодня. И в помине нет уж ни царского самовластья, ни барынек, ни бар, и давно уже отделена церковь от государства, но не перевелись ещё у нас окончательно всякого рода тунеядцы и бездельники, которые и ныне, в век спутников, пытаясь втереться в доверие к верующим, применяют те же методы, что и их собратья по ремеслу времён Перова, и проповедуют то, что для них самих является очевидной ложью. Надумали же сравнительно недавно монахи одного из монастырей вновь выставить в качестве «мощей» так называемые мощи «святого» Сергия Радонежского. А ведь ещё в 30-х годах нашего века эти «мощи» были вскрыты специальной комиссией, в которую входили и представители духовенства. Что же было в гробу? Много стружки, нижняя челюсть с двумя прогнившими зубами, берцовая кость и, почему-то, дамские чулки! Экспонат сей был выставлен в Московском антирелигиозном музее. И вот теперь, вновь обмотав кости и труху тряпьём, «мощи» были водворены монахами в гробницу. И вновь (не забывая, разумеется, о доброхотных даяниях) показывают монахи несведущим религиозным людям эту фальшивку, стараясь таким, заведомо обманным путём утвердить их в вере, а главное – выудить у верующих их трудовые сбережения. И таких примеров немало.
* * *
Обманывая народ, монахи получали огромные доходы. И нередко бывало так, что всеми правдами и неправдами накапливал какой-нибудь чернец в монастыре или ските немалые богатства – и деньгами и подношениями. Где штукой холста, где крестом нательным, золотым, где ещё чем-либо оделят бессеребренника. И вот ларь за ларем громоздятся в его келье, железные, многопудовые, на семь замков запертые, заветные, от любопытного глаза охраняемые. Туда же, в ларь, – и доход от кружечных сборов, часть которых раздаётся братии, и безгрешные доходцы за поминовения, и другие – мало ли их, доходов, особенно у настоятеля, архимандритов, иеромонахов.
И вот умирает один из таких монахов. Завтра его отнесут в церковь, завтра созовёт монастырский колокол на поминальную молитву, на поминальные проводы всех «братьев» – и меньших, простых монахов, и начальствующих. Завтра будут в надгробных речах восхвалять покойника, его полную «трудов праведных» жизнь, завтра – чем чёрт не шутит, – его чего доброго и в святые запишут...
Но это всё завтра.
А сегодня... Словно тати ворвались в келью к умершему «брату» шестеро здоровенных монахов. Ещё не успело остыть тело усопшего, ещё стоят на стуле рядом с его изголовьем бутылочки лекарств (на бога надейся, а сам не плошай!), не положены ещё на глаза медяки, а уже рыщут по всей келье чернорясники, сбивая ломом пудовые замки, обшаривая сундуки и заветные баулы, переворачивая всё вверх дном, даже не таясь, грубо, откровенно – одновременно и грабители, и шпионы: что хранил у себя усопший? Какие мысли заносил в тетрадочку, что на самом дне шкатулки лежит, с увядшим цветком вместе? А какие книжки почитывал?
И на всё это равнодушно взирают ко всему привыкшие святые угодники, чьи изображения богобоязненно развешены по стенам кельи.
Неприкрытый, неприкрашенный страшный лик растленного и всерастлсвающего монашества.
... Картина эта так и не была написана Перовым. Сохранился лишь её замысел, беглый эскиз в карандаше, помеченный 1868 годом. Но даже и в незавершённом, самом общем виде потрясающее впечатление производит этот эскиз.
Одна нить тянется от «Проповеди на селе», «Крестного хода», «Чаепития в Мытищах», «Монастырской трапезы» к «Смерти монаха» – так должна была называться задуманная, но, к сожалению, невыполненная картина.
Смерть монаха... Не тот ли это лицемерный и жестокий монах, что, отведя глаза, так и не помог слепому инвалиду?
* * *
1871 год. Перов уже знаменитый художник. Его картины, создали ему громкую славу. Уже был написан «Приезд гувернантки в купеческий дом» – сатирическое обличение «тёмного царства» Кабаних и Тит Титычей, новых для дворянской России властителей жизни. Написаны и «Проводы покойника» с их гуманнейшей скорбью о тяжёлой доле крестьян, тонкое, поэтическое и в то же время проникновенное произведение, и «Последний кабак у заставы» – лаконичный, суровый, о котором говорила вся мыслящая Россия.
И вот вскоре после того, как на выставке 1870 года были отмечены две его картины – «Странник» и «Птицелов», Перов набрасывает новый сюжет – «Спор о вере».
Пробуждающаяся молодая Россия ещё с 40-х годов прошлого века начертала на своём знамени освобождение от гнёта царизма и оков церкви, и именно в эти годы начался тот знаменательный период в истории нашей родины, о котором впоследствии В. И. Ленин писал: «В течение около полувека, примерно с 40-х и до 90-х годов прошлого века, передовая мысль в России под гнетом невиданного дикого и реакционного царизма, жадно искала правильной революционной теории... Марксизм как единственно правильную революционную теорию Россия поистине выстрадала полувековой историей неслыханных мук и жертв, невиданного революционного героизма, невероятной энергии и беззаветности исканий...»
Вдумчивый наблюдатель, человек, великолепно разбиравшийся в веяниях времени, сам один из наиболее ярких критиков и обличителей самодержавного строя, социальной несправедливости, царившей в те времена в России, Перов не мог, разумеется, пройти мимо тех новых и важных факторов, которые полстолетия спустя сделали Россию центром революции. К тому же, Перов принадлежал к числу тех художников, которые весь век свой проводят «на натуре». Чрезвычайно требовательный к себе («А можно было бы сделать и получше» – эту фразу неоднократно слышали те, кто поздравлял его с успехом той или иной картины), он не жалел ни времени, ни сил на поездки по России, тщательно на месте изучал быт, нравы, облик своих персонажей. Ещё в молодости во время летних каникул он совершал, как пишет один из его биографов, длительные прогулки по окрестностям Москвы, зарисовывал с натуры подлинную жизнь русской деревни. Работая над «Приездом гувернантки в купеческий дом», он ездил на нижегородскую ярмарку, этот всероссийский съезд торгашей. В Троице-Сергиевой лавре он бывал неоднократно – и тогда, когда задумывал «Чаепитие в Мытищах», и тогда, когда писал «Монастырскую трапезу».
И, быть может, а одну из своих поездок или же просто где-нибудь на прогулке мог он увидеть горячий спор студентов с монахом, спор о религии, спор о вере, а по сути – столкновение двух мировоззрений, двух идеологий – прошлого и будущего. Впрочем, видел ли он что-либо подобное или просто сам воплотил в этой сценке один из основных, принципиальных конфликтов современной ему действительности – суть дела не меняется: по-настоящему реалистическим, по-настоящему жизненным был сюжет картины, правдивым и многозначительным!
«Художник, – любил говорить Перов, – должен в своё произведение вложить душу, страсть». «Не стоит беречь, а тем более работать картину по эскизу, в котором зрителю непонятно, в чём дело», – сказал он как-то одному из своих товарищей.
Впрочем, на том эскизе, о котором у нас идёт речь, всё понятно. Даже то, что за немудрёной на вид сценкой таился замысел глубокий и основательный, гораздо более основательный, чем это могло представиться на первый взгляд. И прежде всего потому, что припёрт к стейке чернорясец, в чёрной своей скуфейке, и ничего другого – за полным отсутствием каких-либо доводов – не остаётся ему, как воздеть очи горе, молчать и ждать, не поразит ли небо «нечестивцев». Победа явно на стороне студентов – тех, за кем будущее, тех, кто суевериям и фанатизму противопоставляют науку и знание; вере в чудеса – законы природы; неверию в человека и его способности – веру в человека, веру в прогресс, в необходимость и возможность переустройства классового, угнетательского общества, одним из столпов которого была церковь.
Не одна какая-нибудь церковь, не одна какая-нибудь религия – любая и всякая, во все времена была тормозом, всегда мешала прогрессивному развитию человечества.
Прав был Генрих Гейне, который в своём знаменитом «Диспуте» заметил:
«Я не знаю, кто тут прав –
Пусть другие то решают,
Но раввин и капуцин
Одинаково воняют».
Всякая религия, точно так же как и всякая молитва, в сущности, как некогда сказал И. С. Тургенев, «сводится к следующему: «Великий боже, сделай так, чтобы дважды два не было четыре».
«Я убедился, – писал в своём знаменитом ответе Синоду великий писатель земли русской Л. Н. Толстой, – что учение церкви есть теоретически коварная и вредная ложь, практически собрание самых грубых суеверий и колдовства».
Церковнослужители не только выступали против пробуждающегося самосознания народа, но и жесточайшим образом преследовали науку, выступали против знания.
«Отрицающим бытие божие и утверждающим, что мир сей есть самобытен и всё в нем без промысла божия – анафема» – звучало с церковных амвонов всей России и во времена Перова и после – вплоть до Октябрьской революции.
Это была анафема научным знаниям, анафема тем, кто пытался познать и объяснить развитие мира с единственно правильных, научных, материалистических позиций.
Материализм – против идеализма и поповщины. Передовые научные взгляды – против реакционных религиозных воззрений. Наука – против религии. Таково вкратце содержание «Спора о вере».
И все симпатии автора – на стороне студентов, на стороне тех, кто мужественно поднял знамя восстания против самодержавия, против казённой церкви. Недаром один из студентов похож на Чернышевского: нужно было обладать большим гражданским мужеством, чтобы одним из героев своей будущей картины избрать «государственного преступника», человека, над головой которого за семь лет до этого переломили на Мытной площади в Петербурге шпагу, совершив обряд «гражданской казни», революционера, сосланного «на вечное поселение» в Сибирь. И победу одерживает Чернышевский, его идеи, его взгляды!
Перов вновь подчёркивает ту мысль, которая нашла своё выражение ещё в «Проповеди на селе»: народ, по сути дела, весьма далёк от религии, ему близки освободительные идеи. Придёт время и скинет он с плеч своих поработителей – бар и попов. В споре между студентами и монахом присутствующий при этом крестьянин от души рад поражению монаха.
«Может быть, немного есть сцен из новой жизни, – с восторгом писал об этой неоконченной картине В. В. Стасов, – столько важных для искусства, столько зовущих его живое воплощение, как эта: «Новое» наступающее на «Старое»... Глубокий ум Перова, наблюдательный, симпатичный и пытливый, является тут во всём блеске. По-моему, эта маленькая картинка – одно из лучших прав Перова на русскую славу».
Какие-то причины помешали Перову воплотить свой замысел в картину, но ещё в 1877 году он вновь возвращается к этому же сюжету: сохранился ещё один эскиз «Спора о вере». Здесь действие перенесено в вагон железной дороги. Основная коллизия та же, что и в первом наброске, но, пожалуй, менее впечатляюща.
* * *
Сорока восьми лет от роду, в 1882 году, скончался Василий Григорьевич Перов – одни из самых замечательных русских художников. Не всё и не всегда у него было удачным. Под конец жизни тяжело больной уже художник написал несколько картин на библейские сюжеты, хотя и в них он изобразил не столько бога, сколько мученика-человека. Но истинные его симпатии, истинные его мысли и взгляды навек запечатлены в его знаменитых картинах 60-70-х годов, в том числе и в его аитицерковных картинах.
И вот что характерно – ни императорский Эрмитаж, ни императорская Академия художеств не приобрели ни одной картины на его посмертной выставке: официальная Россия, та, что запретила его «Крестный ход», его «Монастырскую трапезу», не могла простить великому реалисту его вольнодумства, его сочувствия простому народу, его разоблачающей критики властей предержащих и церкви.
А истинная Россия? Россия тружеников? Россия рабочих и крестьян? Она горячо полюбила картины Перова, в особенности те из них, где художник «без устали кистью свободною – бился за правду народную», – как говорилось в одном из посвящённых ему некрологов.
«Перов, – говорил на его могиле в день похорон писатель Д. В. Григорович, – первый из художников познакомил нас с правдивым направлением в живописи».
...Только после Октября заняли своё место в музеях многие из замечательных картин Перова, в том числе и «Крестный ход», только после Октября в полную меру было оценено великое его наследие, наследие одного из самых мужественных, прогрессивных художников России XIX века.