М.К.Чюрлёнис
Источник: журнал «Аполлон», №5, 1911 год. Автор: Сергей Маковский
Есть художники, судьба которых обрывается, как грустная, полувнятная песнь. Они приходят к нам, одинокие, загадочные, с руками, полными сокровищ, желая рассказать много – о чудесах далёких, о странах мечты нездешние, но внезапно уходят, не открыв своей тайны... Недолгая жизнь Чюрлёниса – тоже недопетая песнь. Смерть ревниво увела его от нас в ту минуту, когда казалось – вот-вот из рук его польются сокровища и осветятся сумерки его мечты...
Да, недопетая песнь. По отношению к Чюрлёнису это не только метафора. Его творчество – музыка в той же степени, как живопись; в иных случаях – даже больше музыка, чем живопись. Свои фантастические картины он действительно пел, выражая нежными красками, узорами линий, всегда причудливой и необычайно индивидуальной композицией какие то космические симфонии... В его душе звуки непосредственно претворялись в зрительные образы, в миры призраков, в волшебные свитки то кошмарно-жутких, то райских видений; в его душе из звуков возникали хоры ангелов и крылатые всадники, невиданные города и сказочные горы, вихри облаков, принимающие формы воинов и зверей, вереницы солнц и лун, вселенские радуги, огненные круги преисподней, таинственные шатры небесных сфер...
На некоторых картинах всё это изображено вместе, в апокалиптической тесноте, с неуловимой для нас, и тем не менее убедительной, контрапунктической закономерностью, и замыслы художника кажутся тогда какими то астрологическими ребусами, нагромождениями символов, выявляющими «звенящие» глубины космоса. Такой ребус – картина, названная автором «Rex» (выставка «Союза» 1909 г.)
Другие работы (более ранние) – ещё определённее музыкальны; они представляют не что иное, как графические иллюстрации к произведениям музыки, и художник пояснил это краткими заглавиями: «Allegro, соната 5», «Andante, соната 6», «Фуга», «Диптих – Preludet Fuga» и т.д. Эти иллюстрации – странные узоры-грёзы, призраки несбыточных пейзажей – завораживают не только своей нежной ритмичностью, глубокой музыкальностью настроения, но и чисто живописными качествами: благородством красок, декоративной изысканностью композиции. Когда я увидел их впервые, три года назад, во время устройства выставки «Салон», я сразу уверовал в дарование Чюрлёниса и дал ему возможность выступить со своими «сонатами» среди избранных мастеров кисти, хотя до этого, будучи уже известен в модернистских кругах, как музыкант, он ничем не проявил себя в живописи. Я убеждён, что для самого художника успех его первых живописных опытов (страстные нападки и похвалы, которыми было встречено их появления в «Салоне») явился полной неожиданностью. Этими работами он не думал изменить своему призванию композитора, он хотел лишь выразить образно влюблённость свою в музыку; рисуя сонаты и фуги, он грезил лишь о таинственной красоте звуков, подобно тому, как средневековые монахи, изображая мадонн и ангелов, вдохновлялись только мечтой о мире ином...
Затем быстро развернулось его живописное дарование; изображения его стали постепенно утрачивать характер контрапунктической отвлечённости, что приводило в такое недоумение публику «Салона» 1909 года. Некоторые позднейшие работы, выставленные им в том же году на выставке «Союза русских художников», казались уже не в такой степени музыкальными схемами. Расширились задачи композиции, богаче стали краски, и среди замыслов символико-космического характера, о которых я упомянул, стали прорываться детали, более близкие к земле, к земному. Мы знаем теперь, что это предвещало серию дивных «сказок» Чюрлёниса, появившуюся в «Союзе» 1910 года. Эти «Сказки», написанные темперой с примесью пастели, – подлинное волшебство. Перед нами уже не схемы и не ребусы, не графические построения музыканта, а видения художника, в душе которого вечно звучат странные и жуткие мелодии. «Сказки» Чюрлёниса – галлюцинации, прозрения по ту сторону реальных предметов, реальной природы. Они поражают не сказочным вымыслом, а своей иррациональностью. Не декоративно выдуманы, а вдохновенно иррациональны – эти фантастические конусы гор с дымящимися алтарями, неясные ряды всё выше и выше, в безмятежность пространства вздымающихся пирамид, это белое полукружие райской лестницы, уходящей, невидимо для нас, в небо, это нагромождение, противоречащее всем законам тяжести, кошмарных зданий, над которыми вещий горит закат... Всё вызывает в нас ощущение каких-то далёких, зарубежных перспектив, ощущение метафизических возможностей, скрытых в формах нашей, земной, действительности.
Картины Чюрлёниса не для трезвых, скептических душ. Надо сознать и полюбить его бред, надо позволить себе отдаться наваждению, переступить вместе с художником видимые грани и за ними почуять Невидимое, словно отраженное в бесконечном ряде зеркал... Если современные индивидуалисты завоевали себе право свободного выражения природы, свободной передачи в линиях и красках её воздействия на душу художник, то Чюрлёнис пошёл дальше – от свободы впечатления, от объективности концепции к тому, что на языке мистиков называется «двойным зрением»...
По этому поводу, Вячеслав Иванов, проникновенно понимающий искусство Чюрлёниса, пишет мне (в письме, которое я сообщаю читателям, с разрешения автора) следующее:
«Визионарное творчество Чюрлёниса граничит с ясновидением. Начал он с бессвязного интуитивизма; это был хаос, где музыкальная стихия искала воплощения в текучие формы и красочные соответствия. Потом настал период кристаллизованных форм, когда художнику дано было сказать своей кистью первое своё и ещё не вполне внятное, но уже новое слово. Творчество этого периода являет нам два типа душевных состояний художника и, соответственно этим переживанием, два типа художественных заданий. Порой он стремится запечатлеть на полотне победную гармонию экстатического созерцания. Окружающий нас вещественный мир исчезает всецело, уступая своё место другому естеству, божественно просветлённому космосу. Здесь царство успокоенной ясности, затишье после хаотической зыби долгого становления, улыбка нашей земной, благодатно восстановленной и оправданной природы на пороге лёгкой, безутратной разлуки, у первых ступеней дальнейшего, уже лёгкого восхождения. Таков символический пейзаж луговой каймы морского залива с подножиями полукруглой белой лестницы. Но здесь Чюрлёнис для меня наименее убедителен. В чистом видении новой природы чувствуется примесь красивого вымысла, искусственной композиции и даже художнической реминисценции. Зато самое задание является эстетически и технически рациональным безусловно.
Любопытнее и убедительнее этот духовидец тогда, когда он ставит себе задачу уже иррациональную для живописи, – когда он непосредственно отдаётся своему дару двойного зрения. Тогда формы предметного мира обобщаются до простых схем и сквозят. Всё вещественное, как бы осаждаясь в другой, низший план творения, оставляет ощутимым только ритмический и геометрический принцип своего бытия. Само пространство почти преодолевается прозрачностью форм, не исключающих и не вытесняющих, но как бы вмещающих в себе соседние формы. Я не хочу этим сказать, что идея опрозраченного мира иррациональная для живописи сама по себе. Но у Чюрлёниса эта геометрическая прозрачность кажется мне попыткой приблизиться к возможностям зрительной сигнализации такого созерцания, при котором наши три измерения недостаточны. По-видимому, художник ищет в сфере Эвклида дать проекцию вещей, воспринимаемых им в сфере Лобачевского.
Космическое и потустороннее чувствование вещей делает то немногое, что создано Чюрлёнисом, знаменательной страницей в летописи предвестий нового мифотворчества. Ибо нельзя не видеть, что пафос этого художника – не пафос мечты, как иллюции, а professiondefoiобъективного миросозерцания, исповедь внутреннего зрения, свидетельство тех духов в человеке, которых Данте называл «Spiritidelviso». Другой момент его пафоса – «Sursum», вечное восхождение к началу и источнику Платоновых идей и пифагорейских чисел. Отсюда эти лестницы, возводящие вверх, эти нагромождения пирамид, эти устремления толпящихся и соревнующих в росте обелисков к монаде монад.
Чюрлёнис упорно и мощно борется с безумием. Оно подстерегает его, улавливает смешением планов сознания, перемещением пространств и вещей, сквозящею прозрачностью совместившихся, сосуществующих форм и принципов, переплетением разноликих закономерностей разноприродного бытия. Жизнь его запуталась в волокна хвоста какой-то апокалиптической кометы, его увлекшей и восхитившей от земли. Он неустанно пронизал эти волокна остриями своих пирамид, своих столпообразных утёсов. Острия и пики терялись в облаках и вновь прорезали их. Так бежал этот дух от земли к Богу.
Мифотворец, он был наделён памятью мифа. Его образы, его символы ещё не всеми из нас забыты. Или, быть может, они припоминаются человечеством вновь, как первобытные залежи великой космогонии, отпечатлевшийся изначала на века и в уединённом сознании нашем. Нам как-то смутно памятны – и этот влажный воздух, подобный «водам над твердию», отягчённый уже сгущающимися испарениями отделившихся вод морских, мало прозрачный, но делающий более прозрачными ещё не вполне отвердевшие вещи, – и эти островерхия, ограниченные простыми треугольниками громады, и эти ковчеги на вершинах обрывистых скал, и эти курящиеся нагорные жертвенники. Что-то древнее и всё же неотзвучавшее, подобное звону опустившегося на дно города из глубин водных, встречается – о, безумие! – с апокалиптической далью грядущих тайн, и вещий дух уже ясно видит тень коня бледного, пролетающего над градостроительством языков...»
Но было бы односторонне рассматривать творчество Чюрлёниса только с этой стороны. Его сказки восхищают нас, прежде всего, как достижения чисто художественные, как прекрасная живописная гармония. Рядом с ними многие холсты даже лучших наших мастеров кажутся грубыми, какофоничными, безвкусными. Этот музыкант, этот фантаст, этот нежно-самоуглублённый мистик был в то же время волшебником цвета, тонким понимателем красочных отношений. Большинство его картин строго выдержаны в «преобладающем тоне» – золотисто-розовом, дымно-зелёном, нежно-голубом, переливчато-алом, и непосредственно радуют глаз даже раньше, чем разберёшься в их образном содержании. Чюрлёнис как-то сразу, по наитию, достиг того, что достигается обыкновенно с усилием, после долгих исканий, – благородства красочной гаммы. Даже в его ранних работах, когда он ещё не столько писал, сколько окрашивал свои музыкальные видения, – поражает чувство колорита, выбор, оттенок краски. Замечательно и его умение красиво заполнять пространство холста, создавать нечто цельное и единое из частей композиции и достигать самыми простыми средствами необыкновенной содержательности пейзажа.
В прошедшем году в «Аполлоне» была воспроизведена одна из «сказок» Чюрлёниса – Кладбище... Ночь. На первом плане – тёмный луг с белеющими кое-где одуванчиками и маргаритками, за ним – подымающиеся рядами, призрачные, покосившиеся, странной формы кресты, надгробные памятники, деревья; в серебристом тумане небо, и на нём одиноко сияет созвездие Большой Медведицы. яндекс В этом пейзаже (так же, как и в некоторых других), в «силуэтности» приёма, в узорно-изысканном рисунке деталей и в прозрачных красках, нежными оттенками изумрудно-синего передающих сказочную тишину звёздных небес и забытых могил, - чувствуется влияние на художника японской живописи; но это не «японизация» в обычном роде, а своеобразное слияние интимной лирики, стиля какемоно и народно-литовских мотивов.
Совершенною противоположность по настроению и колориту представляет другая «сказка» художника – Рай... И опять таки – какая волнующая необычность и свежесть концепции! Голубое в белых барашках небо всё пронизано утренним светом, зеркальна тишина залива, на берегу – тоже одуванчики и маргаритки, но ликующие, яркие в нежно-тканной зелени луга, и в прозрачном воздухе – как блаженная весть – полёт белых чаек, и белые ангелы... Кто среди художников, кроме итальянских тречентистов, достигал этой воздушной мелодичности, этого лёгкого касания «мирам иным» – такими несложными средствами?.. Я не буду описывать всех картин Чюрлёниса. Всё равно словами не передать их красоты. Лучшие – воспроизведены здесь. Но они чаруют красками столько же, сколько мечтой. – Да, наконец всё художественное наследие Чюрлёниса (очень небольшое) надо рассматривать лишь как начало, как обещание чуда...
Микалоюс Константинас Чюрлёнис по происхождению – литовец. Он родился 10 сентября 1875 года в Оранах, Трокского уезда Виленской губрении. Вскоре затем его отец получил место органиста при костеле в Друскениках; в этом городке Гродненской губрении прошло всё отрочество Н.К. Родители его были бедны, семья – большая. Как старший сын, он рано должен был начать думать о заработке. К музыке влекло его с детства; любовь к ней и способности он унаследовал от матери, женщины глубоко музыкальной. Восемнадцати лет М.К. поступил в Варшавскую консерваторию; окончив её, в течение года, он учился также у профессоров Рейнске и Иадасона в Лейпциге. По возвращении в Варшаву, он жил уроками музыки, отдавая всё свободное время композиторству. Тогда-же начались его занятия живописью: он поступил в только что открывшуюся в то время художественную школу Стабровского, его первые работы обратили на себя внимание на ученических выставках этой школы.
В 1907 году Чюрлёнис переехал в Вильно и здесь принял самое горячее участие в местной культурной жизни. Между прочим, он основал, с живописцем Жмуйдзиновичем и скульптором Рымшей, «Литовское Общество Изящных Искусств» и организовал хор любителей, с которым разучивал древние литовские мелодии, а также исполнял свои композиции. Из музыкальных произведений Чюрлёнис оставил: большую симфоническую поэму для рояля – «Море» (исполнялась в Петербурге на одном из «Вечеров современной музыки»), другую меньшую поэму – «Лес» и множество мелких вещей. Живописью он начал усиленно заниматься только с 1908 года, когда поселился в Петербурге; почти всё, что даёт нам понятие о его таланте живописца, сделано в последние годы... Но болезнь, - приступы душевного расстройства, мучившие его и раньше, – именно в эти годы стала приобретать хронический характер, и М.К. был помещён на излечение (на которое была надежда) в лечебницу для нервно-большных, в Червоном Дворе под Варшавой. Здесь, 28 марта, он скоропостижно скончался, от кровоизлияниям в мозг, и был похоронен в Вильно на кладбище «Роса».
Для всего литовского общества неожиданная смерть Чюрлёниса была большим горем. На него возлагалось много надежд. Даже те, что «не понимали» его или глумились над его «новаторством», когда он умер, должны были признать исключительность его дара.
Искусство Чюрлёниса без сомнения – национально, несмотря на субъективизм манеры и отвлечённость тем. Он не только – сын века, но и певец своего народа. И, может быть, потому так ощутима «легенда» в его картинах, и лиризм уживается в них с каким то оттенком эпичности. Выражая себя, своё иррациональное постижение мира, свою болезненно-чуткую душу, Чюрлёнис говорит невольно и о своей родине, о поэзии литовского примитива. Он был одним из культурных зачинателей Молодой Литвы. И это особенно дорого нам: национальная почва всегда будет охраняющей силой искусства; художник, умеющий прислушиваться к векам народной жизни, как бы ни было лично его мироощущение и как бы плохо ни был понят он современниками, не уйдёт бесследно. Пусть не допета песнь Чюрлёниса: другие её продолжат. Его безвременно угасшее творчество да откроет путь молодым, дерзающим и верующим в пробуждение родной культуры певцам Литвы!